Неточные совпадения
Он рассказал до
последней черты весь процесс убийства: разъяснил тайну заклада(деревянной дощечки с металлическою полоской), который оказался у убитой старухи в руках; рассказал подробно о том, как взял у убитой ключи, описал эти ключи, описал укладку и чем она была наполнена; даже исчислил некоторые из отдельных предметов, лежавших в ней; разъяснил загадку об убийстве Лизаветы; рассказал о том, как приходил и стучался Кох, а за ним
студент, передав все, что они между собой говорили; как он, преступник, сбежал потом с лестницы и слышал визг Миколки и Митьки; как он спрятался в пустой квартире, пришел домой, и в заключение указал камень во дворе, на Вознесенском проспекте, под воротами, под которым найдены были вещи и кошелек.
Бывший
студент Разумихин откопал откуда-то сведения и представил доказательства, что преступник Раскольников, в бытность свою в университете, из
последних средств своих помогал своему бедному и чахоточному университетскому товарищу и почти содержал его в продолжение полугода.
Там, слышно, бывший
студент на большой дороге почту разбил; там передовые, по общественному своему положению, люди фальшивые бумажки делают; там, в Москве, ловят целую компанию подделывателей билетов
последнего займа с лотереей, — и в главных участниках один лектор всемирной истории; там убивают нашего секретаря за границей, по причине денежной и загадочной…
Так жила она до 16-ти лет. Когда же ей минуло 16 лет, к ее барышням приехал их племянник —
студент, богатый князь, и Катюша, не смея ни ему ни даже себе признаться в этом, влюбилась в него. Потом через два года этот самый племянник заехал по дороге на войну к тетушкам, пробыл у них четыре дня и накануне своего отъезда соблазнил Катюшу и, сунув ей в
последний день сторублевую бумажку, уехал. Через пять месяцев после его отъезда она узнала наверное, что она беременна.
Действительно, Екатерина Маслова находилась там. Прокурор забыл, что месяцев шесть тому назад жандармами, как видно, было возбуждено раздутое до
последней степени политическое дело, и все места дома предварительного заключения были захвачены
студентами, врачами, рабочими, курсистками и фельдшерицами.
Чуть свет являлись на толкучку торговки, барахольщики первой категории и скупщики из «Шилова дома», а из желающих продать — столичная беднота: лишившиеся места чиновники приносили
последнюю шинелишку с собачьим воротником, бедный
студент продавал сюртук, чтобы заплатить за угол, из которого его гонят на улицу, голодная мать, продающая одеяльце и подушку своего ребенка, и жена обанкротившегося купца, когда-то богатая, боязливо предлагала самовар, чтобы купить еду сидящему в долговом отделении мужу.
Это черта любопытная; в
последние лет десять стала являться между некоторыми лучшими из медицинских
студентов решимость не заниматься, по окончании курса, практикою, которая одна дает медику средства для достаточной жизни, и при первой возможности бросить медицину для какой-нибудь из ее вспомогательных наук — для физиологии, химии, чего-нибудь подобного.
В
последнюю мою поездку в Петербург дерптским
студентом я был принят и начальником репертуара П.С.Федоровым, после того как мою комедию"Фразеры"окончательно одобрили в комитете и она находилась в цензуре, где ее и запретили. В судьбе ее повторилась история с моим руководством. Редакция"Русского слова"затеряла рукопись, и молодой автор оказался так безобиден, что не потребовал никакого вознаграждения.
Мое впечатление от петербуржцев средней руки, от той массы, где преобладал чиновник холостой и семейный, сразу дало верную ноту на десятки лет вперед. И теперь приличная петербургская толпа в общих чертах — та же. Но она сделалась понервнее от огромного наплыва в
последние годы молодежи —
студентов, студенток, профессиональных женщин и"интеллигентного разночинца".
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в
последние 50-е годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки больше, чем рядовые
студенты в Казани, Москве или Киеве.
Не знаю, выдавались ли такие же эпохи в дальнейших судьбах русской колонии с таким оживлением, и светским, и литературно-художественным. Вряд ли. Что-то я не слыхал этого потом от дерптских русских — бывших
студентов и не
студентов, с какими встречался до
последнего времени.
Но в
последние три года, к 1858 году, меня, дерптского
студента, стало все сильнее забирать стремление не к научной, а к литературной работе. Пробуждение нашего общества, новые журналы, приподнятый интерес к художественному изображению русской жизни, наплыв освобождающих идей во всех смыслах пробудили нечто более трепетное и теплое, чем чистая или прикладная наука.
В
последние годы в некоторых аудиториях Сорбонны у лекторов по истории литературы дамский элемент занимал собою весь амфитеатр, так что
студенты одно время стали протестовать и устраивать дамам довольно скандальные манифестации. Но в те годы ничего подобного не случалось.
Студенты крайне скудно посещали лекции и в College de France и на факультетах Сорбонны, куда должны были бы обязательно ходить.
Я рос вдали от него, видел его всего три раза до поступления в
студенты: два раза в Нижнем и
последний — в Москве.
Последние умиравшие плошки, зажженные
студентами в саду гостиницы, освещали снизу листья деревьев, что придавало им праздничный и фантастический вид.
Потом в одной комнате жили мы, и, наконец, в
последней комнате, рядом с нами, помещался один бедный
студент Покровский, жилец у Анны Федоровны.
Оказалось, что это три сына Рыхлинских,
студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду. Один был на
последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший — Стасик, лет восемнадцати, только в прошлом году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик с блестящими черными глазами.
—
Студент Каетан Слободзиньский с Волыня, — рекомендовал Розанову Рациборский, — капитан Тарас Никитич Барилочка, — продолжал он, указывая на огромного офицера, — иностранец Вильгельм Райнер и мой дядя, старый офицер бывших польских войск, Владислав Фомич Ярошиньский. С
последним и вы, Арапов, незнакомы: позвольте вас познакомить, — добавил Рациборский и тотчас же пояснил: — Мой дядя соскучился обо мне, не вытерпел, пока я возьму отпуск, и вчера приехал на короткое время в Москву, чтобы повидаться со мною.
Одиннадцатилетний князек Владимир, зимой учившийся в Москве (князь и княгиня безвыездно жили в усадьбе, причем
последняя, и то в
последние годы, изредка выезжала в губернский город и еще реже в Москву), а летом отданный на попечение дядьки и приглашаемого
студента, завтракал в два часа, обедал со всеми и не ужинал, так как в одиннадцать часов ложился спать.
Это, впрочем, не мешало окружавшим ее вскоре после ее появления в Москве поклонникам провозгласить ее чуть ли не выдающейся артисткой, или уж, по меньшей мере, женщиной с задатками гениальности. Сонм этих поклонников состоял из начинающих карьеру адвокатов, литераторов,
студентов, маленьких артистов и артистов-любителей.
Последних, в описываемое нами время, было более, нежели комаров в июне.
Вихров, поехав к Клеопатре Петровне, выфрантился в свой тончайшего сукна сюртучок, бархатный жилет, клетчатые толстые английского сукна брюки. Клеопатра Петровна в
последнее время видела все его одетым небрежно, буршем-студентом, в поношенном вицмундире и в широчайших, вытертых брюках, а тут явился к ней франт столичный!
Ясное дело, что при благородстве и бескорыстии Степана Трофимовича ему стало совестно пред се cher enfant [этим дорогим ребенком (фр.).] (которого он в
последний раз видел целых девять лет тому назад, в Петербурге,
студентом).
Когда, в
последние годы моего пребывания в Дерите, началась руссификация Дерптского университета и профессорам, местным уроженцам, было предложено в течение двух лет перейти в преподавании на русский язык, Кербер немедленно стал читать лекции по-русски. Язык русский он знал плохо, заказал русскому
студенту перевести свои лекции и читал их по переводу, глядя в рукопись. И мы слушали...
Несостоятельный больной, не имевший возможности пригласить к себе на дом врача, обращался в поликлинику, и она посылала к нему
студента последнего курса.
Чудинова все любят. Доктор от времени до времени навещает его и не берет гонорара; в нумерах поселился
студент медицинской академии и тоже следит за ним. Девушка-курсистка сменяет около него Анну Ивановну, когда
последней недосужно. Комнату ему отвели уютную, в стороне, поставили туда покойное кресло и стараются поблизости не шуметь.
Он пропал недели на две, так что мы готовились уже
последнее время у другого
студента.
Все это могло бы предвещать нечто недоброе, если бы частое повторение подобных явлений за
последнее время не приучило
студентов смотреть на них, как на нечто весьма обыкновенное, вроде необходимой декорации при театральной комедии.
Некоторые вестовщики распространяли, под рукой, слухи, будто
студентов в крепости пытают, что их будут ссылать в Сибирь, расстреливать, и много еще подобных нелепостей, и эти
последние нелепости, точно так же, как и вести основательные, находили-таки свое приложение в некоторых сферах общества и распространялись даже усерднее и скорее, чем известия более положительного и разумного свойства.
При этом же
студент Спиридонов был добряк превыше описания, истинно рубашку
последнюю готов был отдать, и не раз отдавал, и, вдобавок, был не прочь покутить и приволокнуться.
У Лаптевых часто бывал Ярцев, Иван Гаврилыч. Это был здоровый, крепкий человек, черноволосый, с умным, приятным лицом; его считали красивым, но в
последнее время он стал полнеть, и это портило его лицо и фигуру; портило его и то, что он стриг волосы низко, почти догола. В университете когда-то, благодаря его хорошему росту и силе,
студенты называли его вышибалой.
Самую большую занимали мы с Пепкой, рядом с нами жил «черкес» Горгедзе,
студент медицинской академии, дальше другой студент-медик Соловьев, еще дальше студент-горняк Анфалов, и самую
последнюю комнату занимала курсистка-медичка Анна Петровна.
Последняя фраза звучала почти нравоучением бедному
студенту, который решается говорить о предмете недоступном, по мнению графа, его пониманию.
Скажу только, что крестьяне-воины при первом пушечном выстреле разбежались; но баронесса Зегевольд и оба Траутфеттера с несколькими десятками лифляндских офицеров, помещиков и
студентов и едва ли с тысячью солдат, привлеченных к
последнему оставшемуся знамени, все сделали, что могли только честь, мужество, искусство и, прибавить надо, любовь двух братьев-соперников.
В одном углу с полдюжины
студентов Педагогического института толковали о
последней лекции профессора словесных наук; в другом — учитель-француз рассуждал с дядькою немцем о трудностях их звания; у окна стоял, оборотясь ко всем спиною, офицер в мундирном сюртуке с черным воротником.
Германский
студент, оканчивая курс в своем университете и отпировав с товарищами
последнюю пирушку, перестает быть беспокойным буршем и входит в общество людей с уважением к их спокойствию, к их общественным законам и к их морали; он снимает свою корпоративную кокарду и с нею снимает с себя обязательство содержать и вносить в жизнь свою буршескую, корпоративную нравственность.
Эта полуразрушенная превосходительная фигура, в течение двух — трех
последних лет аккуратно появлявшаяся в парке, пользовалась среди
студентов значительною, хотя и не особенно лестною популярностью.
Он прибавлял, что скоро наступит день рождения
последней, что ко дню этому делаются большие приготовления в замке и что со всех концов Лифляндии должны съехаться в него сотни гостей: баронов, военных, профессоров, судей, купцов и
студентов; а может быть, и тысячи их соберутся, прибавлял он с коварною усмешкой.
Рукоплескания (и, прибавляет насмешливая хроника, шиканье
студентов) задушили
последний стих.
— Валерьян! — сказала она, взявши его за руки, — поздравь меня, Анета приехала. Ах, как нам троим будет весело. — С
последними словами Вера потащила
студента в гостиную.
Я стал прощаться… Многое было сказано ночью, но я не увозил с собою ни одного решенного вопроса и от всего разговора теперь утром у меня в памяти, как на фильтре, оставались только огни и образ Кисочки. Севши на лошадь, я в
последний раз взглянул на
студента и Ананьева, на истеричную собаку с мутными, точно пьяными глазами, на рабочих, мелькавших в утреннем тумане, на насыпь, на лошаденку, вытягивающую шею, и подумал...
Семеро
студентов, в том числе и я, продолжали ходить в высший русский класс к Ибрагимову (прежде в гимназии у него был средний, а высший занимал Л. С. Левицкий) и должны были явиться на гимназический экзамен, назначенный
последним, заключительным.
Имея в руках Блуменбаха, Озерецковского [Озерецковский Николай Яковлевич (1750–1827) — ученый-путешественник, академик; Аксаков имеет, вероятно, в виду его книгу «Начальные основания естественной истории» (СПБ. 1792).] и Раффа (двое
последних тогда были известны мне и другим
студентам, охотникам до натуральной истории), имея в настоящую минуту перед глазами высушенных, нарисованных Кавалеров, рассмотрев все это с особенным вниманием, я увидел странную ошибку: Махаона мы называли Подалириусом, а Подалириуса — Махаоном.
Впрочем, все мы понимали, что дело тут не в одних предрассудках и что шансы нашего бедного друга были вообще довольно слабы. Он был еще начинающим
студентом, почти «мальчиком», когда рано созревшая Маня стала взрослой барышней и невестой. В
последнее время на ее надменных губках все чаще и чаще являлась в присутствии «Степы» благосклонно-снисходительная улыбка.
Раньше — он мало знал свои родные места, Гимназистом приезжал только на вакации; да и то в старших классах брал кондиции, готовил разных барчат в юнкерское училище или подвинчивал их насчет древних языков и математики.
Студентом на зимние вакации не ездил, а летом также брал кондиции, в
последние два года, когда, после смерти отца, надо было прикончить дело, которым держались их достатки.
Воскресенский молча кивнул головой. Павел Аркадьевич резко повернулся и большими шагами пошел от стола. Но в дверях он остановился. Его еще душила злоба. Он чувствовал, что
студент взял над ним нравственный верх в этом бестолковом споре, и взял не убедительностью мыслей, не доводами, а молодой, несдержанной и хотя сумбурной, но все-таки красивой страстностью. И ему хотелось, прежде чем уйти отсюда, нанести
студенту последнее оскорбление, потяжелее, похлестче…
Они шли теперь по
последнему, почти ровному излому тропинки. Справа от них обрывалась круто вниз гора и бесконечно далеко уходило кипящее море, а слева лепились по скату густые кусты шиповника, осыпанного розовыми, нежными цветами, и торчали из красно-желтой земли, точно спины лежащих животных, большие, серые, замшелые камни.
Студент смущенно и сердито глядел себе под ноги.
И вот в это-то самое мгновение и началась кадриль,
последняя перед ужином, на которую так торопился медицинский
студент.
Я был пьян от радости, я благодарил судьбу: мне, голодному
студенту, уже выгнанному из университета за невзнос платы, на
последние сорок копеек сделавшему объявление о занятиях, вдруг попался богатейший урок.
До
последнего времени всего их было, кажется, только двое: г. Андрей Муравьев, автор книги: «Раскол, обличаемый своею историею», и г. А. Щапов, издавший в 1857 году книгу о расколе, напечатанную им, когда он был еще
студентом Казанской духовной академии.
Но в споры со
студентом, несмотря на старания
последнего, Николай не вступал.